Каталог книг

Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая

Перейти в магазин

Сравнить цены

Описание

Сравнить Цены

Предложения интернет-магазинов
Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая 227 р. chitai-gorod.ru В магазин >>
В лесах. В 2-х томах. Том 2. Части 3-4 В лесах. В 2-х томах. Том 2. Части 3-4 242 р. labirint.ru В магазин >>
Владимир Макарченко Мир иной. Том 2 Владимир Макарченко Мир иной. Том 2 80 р. litres.ru В магазин >>
Эндрю Штайн Философия Lean. Бережливое производство на работе и дома Эндрю Штайн Философия Lean. Бережливое производство на работе и дома 299 р. litres.ru В магазин >>
Антония Таубе Котофей Великолепный. Книги 3 и 4 Антония Таубе Котофей Великолепный. Книги 3 и 4 80 р. litres.ru В магазин >>
Павел Торшин Ты и я… Книга 3 Павел Торшин Ты и я… Книга 3 200 р. litres.ru В магазин >>
Мартин Андерсен Нексе. Собрание сочинений в 10 томах (комплект из 10 книг) Мартин Андерсен Нексе. Собрание сочинений в 10 томах (комплект из 10 книг) 1053 р. bookvoed.ru В магазин >>

Статьи, обзоры книги, новости

Книга: Бруски

Федор Панферов: Бруски. Том 2. Книги 3 и 4 Аннотация к книге "Бруски. Том 2. Книги 3 и 4"

Третья и четвертая книги романа продолжают рассказ об успехах и неудачах в организации коммуны "Бруски", вместе с тем показано участие героев произведения в большом индустриальном строительстве. Описание их характеров - это прежде всего исполненная драматизма поэма о людях-тружениках, покорно несущих или мучительно избывающих в себе страшную власть собственности, власть земли…

Солидные издания любимой классики

Продолжение романа о коллективизации. События развиваются в той же коммуне "Бруски". В романе встречаем образы простых людей- тружеников, которым не так просто отказаться от своего жизненного уклада. Произведение довольно объёмное -каждый из двух томов- около 500 страниц.

Несколько фото из книги:

Если вы обнаружили ошибку в описании книги "Бруски. Том 2. Книги 3 и 4" (автор Панферов Федор Иванович) , пишите об этом в сообщении об ошибке. Спасибо!

Источник:

www.labirint.ru

Панферов Федор - Бруски

Романы онлайн Романы Бруски. Том 2 Панферов Федор Иванович

Она тогда была первый год за Ильей.

– Еленька, какая ты хорошая! Соскучился я по тебе, – шепнул он и, доставая из блюда помидор, нагнулся, ожидая – она промолчит, отвернется или, приличия ради, отвесит какую-нибудь грубую бабью шутку.

– И я, – глубоко вздохнув, прошептала Елька. – Я, Кирилл Сенафонтыч, чуть было не ушла от Ильи: бьет он меня… За Зинкой утямился: у Зинки сундуки…

– Ну-у? А ты иди со мной. Я вас всех люблю: вы ведь цветочки наши.

– Я бы пошла… Тятя, тятенька, – она резко повернулась к Никите, заметив, что на них обратили внимание: – Тятенька, выпей с Кириллом Сенафонтычем.

Никита, распоясанный, от жары пунцовый, то засучивая, то опуская рукава на правой руке, показывая вздутые жилы, точно собираясь на кого-то в кулачки, грохотал:

– Сто целковых налогу на меня накатили. Сто! За што, про што? Отвечай нам, Кирилл Сенафонтыч. Мы тебя в люди произвели, а ты на «Бруски» убег. Отвечай нам! А-а-а! Путь Ленина хорош, только дорожку к нему засорили. Митька вон Спирин засорил, коммунисты. Коммунист должен быть чист, как слеза младенца. А они?

Я вот… вот руки. Кажи подметки своих сапог и мои ладони, – он вывертывал ладони цвета перегорелой кожи, впитавшие в себя вечную черноту, и не мог растопырить очерствелые пальцы. – Вот они, мои мученики.

– А ты не работай, – щурясь, говорил Захар Катаев. – Не работай. Нонче, знаешь, есть такие хахали: ключи под советскую власть подберут и живут припеваючи. Вот и ты – подбери-ка.

– А у нас раздор кругом: жить вместе не хотят. Вот отчего и дух у меня упал. Подохну скоро… – Никита закачался и, жалуясь, зашептал: – Режим у меня, говорят, крутой. А я всем говорю – советская власть не дозволит мое хозяйство нарушать: она укрупненным двором велит жить.

Рядом же плясали, выли, топали ногами, лезли в окна, двери, набив до отказа заднюю избу; требовали водки, а у двора плакали бабы: там кто-то кого-то бил.

– Делитесь? – спросил Кирилл.

– Да. – Елька опустила глаза и снова подняла их на Никиту, злые, сверлящие. – Я вон пойду на дорогу и три года своими ногтями землянку рыть буду, чем с ним, рыжим чертом, век свой доканчивать.

– Землянку? Все-таки свою! – И Кирилл погладил ее руку – шершавую, жесткую, и рука нырнула с коленки, повисла.

– Почему меня активистом считают? – гремел Никита. – Почему? Я поседел… И власть не даст мое хозяйство нарушать. Я – культурник. Овес у меня – «неган». Придут, спрашивают, как, что, а я что – профессор? И картошку я достал «Всегда хо-хо-хо»… – Никита закашлялся, кадык у него выпятился, жилы на лбу вздулись, посинели. Хватаясь за грудь, не в силах откашляться, бледнея, он, как-то толчками оседая, опустился на лавку, и казалось: дунь на него – и он рассыплется, как одуванчик.

– «Всегда хороший сорт» картошку ты достал, – подсказал Захар и добавил, не то издеваясь, не то советуя: – А ты отдай им все… Пра. Молодым отдай.

– Глупый твой разговор, Хахар Вавилыч, – передохнув, заговорил Никита, легонько пряча водку за спину от жадных глаз гостей. – Тут еще больше изжоги будет: у меня совести не хватит обидеть кого. Вот ее спроси, сноху, – он показал на Ельку, – сроду пальцем не тронул, ни матершинным словом.

– Не Хахар я, Никита Семеныч, а Захар, – перебил его Захар. – Звать-то ты меня забыл как?! И совет мой прими: отдай им все, а с них по червонцу в месяц, – и заживешь барином. А так подохнешь в одночась.

Никита качнулся, передохнул – до его сознания, очевидно, дошло заманчивое предложение, но он, не показав виду, гремел свое:

– Я активистом, культурником больше быть не буду.

– А ты побудь: еще целковых триста слупят, – издеваясь, подкинул Захар.

– Не буду, – обозлился Никита и весь ощетинился. – И в коммуну к вам не пойду. Режь меня – не пойду. Я все по ветру раздую, останусь, как трын-трава!

Кирилл легонько потянул Ельку и, никем не замеченный, покачиваясь, вышел во двор. Ночь дрожала в прохладе. Кирилл, обняв под сараем столб, долго стоял, слушая доносящиеся до него слова Никиты Гурьянова, пьяный гам. Под сараем в углу кто-то сидел на корточках и, низко опустив голову, монотонно пел:

На ветки-и на-а зиле-онай Пел с дрелью са-ала-вей…

Пропев раз, человек начинал снова.

– Экий певун, – усмехнулся Кирилл и прислушался через окно к словам Захара.

– Присядь-ка на минуту, Никит Семеныч, – говорил Захар быстро, чеканя каждое слово, – дай-кось малость и мне умишком раскинуть. Эх, люди-человеки! Такая штука. Обидно умирать теперь. Я иной раз вот как в волосы себе вцеплюсь – с корнями рву: лет двадцать сбросить бы мне, пожил бы, ох, и закрутил бы веревочку по-другому. Нет, чего нельзя, того нельзя. А посмотришь – иной ноет, молодой, а ноет. Говорю: дурак… чего тебе надо, ты сам – золото.

– Чудак, – проговорил Кирилл и обошел столб, стараясь разглядеть Захара всего.

Захар сжался, будто для прыжка.

– Человек не сразу ходит. Это свинка сразу ходит, поросенок: оторвался от пуповины матери и пошел стегать. Но и веку свинке пять лет. А нам, человекам, надо знать – бородавку срезать и то больно, а мы ноне море переходим. Один ученый доказал – Моисей знал, когда море расходится, и провел свой народ по сухому дну… и то ропот был. Вот и нонче море расходится: большевики зовут нас по сухому дну пройти, а мы пятимся. Это мое слово запомните. Эх, хоть топором бы с вас скорлупу обтесать…

Захар говорил долго – с прибаутками, шуточками. Люди смолкли, и Кирилл, слушая его, совсем забыл – для чего вышел во двор. Но вот кто-то тронул его за плечо. Он повернулся. Во тьме перед ним стояла Елька, а в углу сарая все так же кто-то, сидя на корточках, пел:

На ветки-и на-а зиле-о-онай Пел с дрелью са-ала-вей…

– Егор Куваев. Его любимая. До утра тянуть будет, – шепнула Елька, тихо смеясь. – Как выпьет, так и за «ветку».

– Еленька, – Кирилл длинными руками обнял ее всю.

– Я не могу. – Елька повернулась, посмотрела кругом, потом потянулась и, извиваясь, повисла на нем – худенькая, лядащая, как подросток-девчонка, – затем оттолкнулась и быстро в темноте побежала по лестнице вверх на сеновал, сорвалась и упала на подставленные руки Кирилла.

– Какая ты легонькая, – и, переливая говор волнующим смехом, Кирилл унес ее туда, откуда ударило крепким запахом сена, теплотой ночи.

– Как же вот так? – спросил он ее чуть спустя, когда она, притихшая, лежала у него под боком, положив голову на его плечо.

– Надоела пресная жизнь, Кирюша. Вы ведь, мужики, смотрите на нас, как вон на седелку: надо ехать – запряг, приехал – бросил.

– Ну, что ты? Я же не такой.

– О тебе я молчу. Знаешь, второй раз за всю жизнь добро почуяла: там, в Крапивном долу – помнишь? – и вот теперь. Да тебе ведь это не понять. Сокол ты!

«Бабы меня любят, ребятишки, а персона повыше – нос гнет», – соображал Кирилл, не слыша последних слов Ельки, плотно и ласково прижимая ее к себе.

Николай Пырякин и дедушка Катай нашли Кирилла на сеновале. Елька, шустро пробираясь по крыше сарая, едва успела скрыться.

А в избе буйствовал Никита Гурьянов. Он совсем опьянел и, ударяя кургузой ладонью по новому, покрашенному фуксином оконному наличнику глухо бубнил:

– Ни у кого на селе таких налишников нету!

– У тебя правый уклон, – вступил с ним в спор Николай Пырякин, то и дело отбрасывая со лба редкие, мочального цвета, мокрые от пота волосы. – Мы – работники социализма. В чем дело?

Никита ничего не слышал, не видел, не понимал. На губах у него набилась иссиня-бурая пена, он глядел в один угол, стучал ладонью по наличнику и долбил одно и то же: «Ни у кого на селе таких налишников нету!», и был похож на человека, который неожиданно получил рану и в безумстве весь сосредоточился на ней.

– Кирилл Сенафонтыч, со мной, на моем Красавчике! Эх, и лютой стал, шут его дери-то! – Митька Спирин вертелся около своей понурой и тощей лошаденки, не отпуская Кирилла от себя ни на шаг.

Кирилл смотрел на Ельку – переодетую, в новом голубом платье, с розовым, еще от девичьей поры, гребешком в голове. Несколько минут тому назад, когда он входил в избу, она поймала его в сенях и тихо – Кирилл разобрал ее слова лишь по движению губ – прошептала:

– Не глумись только, Кирюша… все вынесу. Слово ласковое скажи, мне больше ничего и не надо.

Кирилл смотрел на нее – присмиревшую, притихшую, – улыбался ей и ничего не понимал в суете, бурлившей около него. Почему-то все покинули столы, куда-то собирались, торопились, кричали, а через открытое окно с улицы неслись неугомонный скрип телег, ржание лошадей, матерщина, плач баб. Кирилл на всю эту суетню смотрел поверх: он чувствовал себя сытым, довольным, успокоенным, и ему хотелось одного – подойти к Ельке, сжать ее голову – вот так, взяв в ладони ее худенькое лицо, и сказать: «Добро, Еля, добро».

И когда он вместе со всеми вывалился на улицу, его поразило огромное скопление подвод. Тут были всякие: высокие, с поломанными наклесками, безребрые рыдваны, разболтанные, с вихляющимися колесами, похожие на Епиху Чанцева, таратайки, скрипучие, облупленные – память былого – тарантасы. Подводы передвигались, путались колесами.

– Что это такое? – спросил он, болезненно и туманно вспоминая годы гражданской войны и вот такую же спешку в селах во время эвакуации.

– На «Бруски»! Всей компанией, – взволнованно ответил Митька Спирин и потянул Кирилла к своей телеге – высокой, перевязанной мочалками, веревками.

Источник:

romanbook.ru

Книга - Бруски

Бруски. Том 2

– Блудный сыр возвращается, – молвил дедушка Катай и, подтягивая штаны, засемелил перед Кириллом. – Ты тут гуляешь, а к нам ни ногой. А у нас свадьба, право слово.

– Садись, Кирилл Сенафонтыч, садись, – тянул Митька Спирин. – Садись скорее, а то вон моя шишига идет.

Из избенки прямо в разгороженный двор вышла Елена Спирина. Она медленно пересекла улицу и, подойдя к саврасому мерину, подобрала с земли вожжи.

Митька, придерживая руками живот, точно в самом деле он у него был большой, хмуря брови, двинулся на нее:

– Эй, слышь-ка, ты чего?

– Налил зенки-то. Не дам!

– Как – «не дам». Кто хозяин? Я – хозяин! – Митька обошел меринка и через его спину рванул из рук Елены вожжину, Елена потянула за свою, и меринок попятился, виляя приплюснутым задом. – Пусти! Пусти! – угрожающе зашипел Митька. – Не позорь меня на всю Расею. Пусти, водяная шишига! – вдруг закричал он со слезой в голосе.

– Давай уйдем стыда ради, – трогая ладошками Кирилла, проговорил дед Катай.

– Ну, валяй, валяй! – разжалобилась Елена. – Только смотри: она, лошадь-то, не палка, ее кормить надо, – и глянула на Кирилла: в глазах все такой же блеск, как и у всех баб, когда они смотрят на Кирилла.

– Я для Кирилла Сенафонтыча… да я… – Митька круто завернул меринка перед Кириллом.

Кирилл сунулся в телегу.

«Да. Пир заканчивается: приходится возвращаться восвояси», – мелькнуло у него, и он, закрыв глаза, крепко стиснул ладонями голову.

Митька ударил меринка и покатил за околицу. За ним двинулись остальные, и улица наполнилась пылью, точно прогнали стадо перепуганных коров. Сначала все скакали тесно, но как только выбрались за гуменники, метнулись вразброд, обгоняя друг друга. Тут и показал себя Никита Гурьянов. Он вскочил на ноги и, наяривая кнутом рысака, обгоняя всех, свернул в сторону с большой дороги и понесся рубежом. Сделал о «это с умыслом или пьяная голова ничего не разбирала, только все рванулись за ним и, не умещаясь на рубеже, поскакали полем, выворачивая колесами, превращая в месиво сочный турнепс.

– Я тебя, как генерала: отдельно, – бормотал Митька и, зная, что меринок не угонится за всеми, пустил его по направлению к «Брускам» большой дорогой. – Ты, Кирилл Сенафонтыч, то пойми: люди, как репьи в лошадиный хвост, в жизнь вплетаются, какая она ни на есть. У меня вот, к примеру, плетень развалился. Думаю: «На кой его мне пес! Без плетня-то еще лучше: всех видать». Нет, занозит: охота плетень поставить. И леску хочу у тебя попросить, хворостку. Зря у вас на Винной поляне валяется… А? Возьму я?…

– Эй! Иди. Отец зовет.

Кирилл поднял голову.

Они были уже на «Брусках».

Еле уловимая синяя испарина ползет по Заволжью, над Волгой, а старый парк тих. Залитый струями осеннего солнца, он тих и покорен осени: она снимаете него пожелтевшую листву, усыпает ею подножья берез, дубов.

А на краю парка, на дорожке, ведущей к домику Степана Огнева, стоит Стешка. Спрятав руки под фартук, она говорит, точно обращаясь к кому-то другому:

– Эй! Иди. Отец зовет.

– Меня, что ль? – спросил Кирилл.

– Нет. Меринка вон Митькиного, – ответила Стешка и направилась в глубь парка.

Шагая за Стешкой, глядя на ее покрытую загаром, усыпанную пушком шею, Кирилл в тоске подумал: «Она уже не зовет меня по имени».

– Уезжаю, – в полуоборот кинула Стешка.

– В Москву… А ты тут останешься… с этой…

– С кем? – передохнув, спросил Кирилл, предполагая, что она уже все знает про Ельку.

– С Машей… по соснам будете…

– А-а-а. С Машей – нет, – тихо перебил ее Кирилл, зная, что с Машей у него ничего такого не было, за что его можно было бы упрекнуть, и одновременно как-то радуясь тому, что Стешка ничего еще не знает об Ельке.

– И врешь: я же видела.

«Ага! Вон она почему так», – подумал он и, шагнув вперед, беря Стешку за плечи, проговорил: – Зря, Стеша! Ты ведь знаешь. Доконать хочешь?

– Не лапай, – резко произнесла она, сбрасывая его руки с плеч, и быстро побежала вверх по лесенке. – Подлец! Кот!

– Ой, что ты, Стешка! – И он тут же улыбнулся, поняв, что так говорит она от обиды на него.

Степан Огнев сидел в кресле, сплетенном дедушкой Катаем. Больная рука безжизненно лежала на коленке, репчатое лицо было стянуто набок, а в глазах – тоска, бессилие что-либо сделать с собой, со своей немощью.

Кирилл долго стоял в дверях и смотрел на него. Степан повернулся к столику, достал оттуда тетрадку и, написав что-то, подал Кириллу.

«Глохтишь», – прочитал Кирилл и тут же сам написал: «Да. Пю». Он хотел было подать тетрадку Степану, но. прочитав написанное, задержался: «Что это такое «пю»? А как же надо написать «пью»?» – подумал он.

Но Степан вырвал у него тетрадь, прочитал и тоже в недоумении посмотрел на него, затем снова написал:

«Что это за «пю»? Китаец, что ли?»

«Глохтить умеем, а как написать – не умеем… вот видишь, получается «пю», – ответил Кирилл и, сгорая от стыда, круто повернувшись, вышел из домика.

Он шел напрямик в гору, твердо ступая на землю, на пожелтевшие травы, ломая сухие прутья березы, и бурлила в нем непомерная обида на себя, на коммунаров, на Степана Огнева, на Стешку, на весь свет.

«Пьяный ты, пьяный… проспаться бы тебе, – уговаривал он себя, но обида не умолкала, и он, поправляя фуражку, нечаянно рукой притронулся к щеке – по щеке катились слезы. – Экий дурень… слюнтяй», – он засмеялся и приостановился.

В парке на поляне буйствовали гуляки, толпясь около Никиты Гурьянова. Никита, встав на старый пень, размахивая бутылкой, доказывал:

– У вас что! Что за порядки? В Китае – вот порядки. Там замков нету. Все настежь! Зато по шаше, к примеру, идешь – вдоль колы торчат, и на каждом – башка. Там так: как вора пымают, башку ему, как куренку, отвернут и – на кол. Вот и нет воров. Нету-у!

– Дайте мне его… Дайте рыжего черта! – Из рук Панова Давыдки вырвался Николай Пырякин и, наскочив на Никиту, затрясся. – Ты зачем?… Тебе что, рыжему черту, дороги не было? А! Весь турнепс помял.

– Да что ты ерепенишься? – брезгливо остановил его Никита. – Чего те жалко? У нас возьмут – да вам. Чай, сроду так при советской власти, – и засмеялся хрипло, надрывисто.

Николай закачался и, не находя слов, ударил кулаком Никиту в лицо. Никита взвыл, поднялся на носки и, как медведь, накрыл лядащее тело Николая. Все вскочили и кинулись в драку. А со стороны двинулся Кирилл Ждаркин. Выставив вперед длинные руки, он бил с пырка всякого, кто попадался ему на пути.

Спустя некоторое время он сидел на берегу Волги, смотрел вдаль, чувствуя в себе полную опустошенность.

– Ну и набедокурил же ты, – осторожно подходя к нему, как к чумной лошади, упрекнул его бывший пред-рик, а ныне секретарь районного комитета партии Шилов. – Уважаю я тебя, конечно, но как секретарь райком-парта должен предпринять меры. Иди! Там представители контрольной комиссии приехали.

«Вот и начинается, – болезненно подумал Кирилл и посмотрел на плотную, сбитую фигуру Шилова. – Судить меня будет эта гнида».

– Иди. Не сопротивляйся, – сказал Шилов и первый пошел вверх по тропочке, скрываясь в желтоватой листве.

Кирилл поднялся в парк, но на повороте, у домика Степана, круто свернул в сторону Вонючего затона.

«Пю», вот тебе и «пю», – вспомнил он разговор со Степаном, издеваясь над собой.

Рассуждая так, он пересек парк глухой тропой и на окраине, где начинают стелиться мхи, заметил Стешу.

По всему было видно, Стеша искала его. Это было заметно и по тому, как она выскочила из кустарника и, согнувшись, начала всматриваться во все стороны, и по тому, как она поникла, неожиданно столкнувшись с Кириллом.

– Что? – спросил он, не останавливаясь.

– Ничего, – ответила она и пошла с ним рядом.

Они пересекли парк, перевалили через гору у Вонючего затона, пробились сквозь колючий, спутанный кустарник и незаметно добрались до болота, попав в старые карликовые сосны. По утверждению знатоков, этим сосенкам насчитывалось до ста пятидесяти лет, а были они совсем низенькие – чуть повыше Кирилла. Низенькие, толстые, с наростами, уродливые, точно горбатые. В соснах, закутанных у подножья увядающими мхами, было тихо. Казалось, карликовый лес давно умер: ни движения, ни шороха, ни крика, ни птиц, – только сухой, жесткий поскрип сучьев.

Так, молча, они зашли вглубь. Под ногами мокли зыбуны, мхи скрипели, как сафьяновая кожа, и тянуло от них тонким запахом лимона. Синее платье Стеши почернело от наступающей ночи. Черно смотрела и ночь из глубины леса.

– Как мертво тут, – проговорил Кирилл. – Так в могилке, наверно…

– Наверно, – ответила Стеша, обходя свалившуюся сосну.

И тут Кирилл заметил в брусничном кустике светлячка. Стеша быстро нагнулась, подняла его и положила себе на отворот платья. Светлячок загорелся, как горит вдали фара автомобиля… и вдруг перед Кириллом все ожило, зашумело, и он, волнуясь, склонясь над Стешей, проговорил:

– Вот мне казалось – мертво тут, пусто… а червячок оживил. Видишь ли, может, это и неладно… Но вот – работаю я, и охота большая. А иной раз кажется – мертво. Оттого и загулял. Ты отвернулась, и помертвело. Как вот в этом лесу не было червячка, а теперь…

– Ты, что ж, меня с червячком сравнял? – с еле уловимой обидой в голосе проговорила Стеша. – Ну-ну! Червячок я?

«Не понимает или зазнается», – досадуя, подумал Кирилл и свернулся, как свернулся, потухая, светлячок на груди Стеши.

Источник:

detectivebooks.ru

Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая

Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая

Панфёров Федор Иванович

Постоялый двор Евстигнея Силантьева, по-уличному Мигунчика, раскинулся в самом центре улицы, на базарной площади. Шатровый двухэтажный дом, обнесенный конюшнями, утепленными сараями, с годами посерел, покосился, и, казалось, все – и дом, и конюшни, и сараи – точно от мороза подогнуло ноги, собираясь кому-то пожаловаться на свой непристойный вид. Только петухи на дымовых трубах гордо держались по ветру да красовались остатки причудливых вензелей на карнизах верхних окон. Это и была «штаб-квартира Плакущева», как в насмешку называл ее Никита Гурьянов, поэтому он и въехал в ворота смело, будто к себе во двор, выкрикивая:

– Здорово! Сколько лет, сколько зим.

Ставя рысака под сарай, он сквозь дырявый плетень увидел, как на заднем дворе к человеку с засученными рукавами подвели буланую лошадь – маленькую, круглую, налитую, как огурец. Человек, ухватив лошадь за ухо, пригнул ее голову к земле и со всего размаху всадил острие широкого ножа между ушей, – лошадь вздыбилась и, выбрасывая вперед ноги, точно желая во что-то упереться, замертво грохнулась на землю. Человек резанул ее ножом по горлу и отдал распоряжение:

– Сдирайте. Другую давайте!

Недалеко от него у плетня в ряд стояло еще десятка полтора лошадей. Они тревожно переминались, фыркая, чуя запах крови. Люди, которым человек отдал приказание, быстро отволокли трепещущую буланую лошаденку и подвели гнедую высокую матку. Матка была еще совсем молода и поджара. Зоркий глаз Никиты подметил, – она еще не испытала на себе упряжи: шерсть на груди у нее лоснилась, а ноги ступали, пружинясь, как у жеребенка.

– Чего делаете? Зачем скотину калечите?! – не выдержав, зло закричал Никита, сам весь трепеща, и кинулся на задний двор.

– На мясо, – ответил человек. – По закону правительства… через ЕПО. На колбасу… В Татарску республику.

– Правительство! Оно тебе без портков велит ходить – пойдешь?

– Пойдешь, раз велит, не только без портков.

– Изуверы! Жисть хрестьянскую калечите! Чай, она, лошадь-то, душу имеет.

– А ты не в свое дело не лезь, – одернул его Плакущев. – Рысака веди, продавай.

– А расписочку… лист похвальный?

– Продашь – придешь за распиской. Сейчас далеко за ней лезть… А ты кончай и иди в избу, – позвал человека от лошадей Плакущев, направляясь в дом.

– Угу! Вон тут чего, – Никита подмигнул, всматриваясь в человека, и по тому, как он шел, приседая на пятки, точно они у него были обрублены, узнал юродивого монаха. – Вот тут чего, – еще раз протянул он и начал осматривать задний двор.

Во дворе под навесом стояли большие деревянные чаны, забитые лошадиным мясом – солониной, а дальше, под дырявой крышей, висели шкуры, пегие, гнедые, вороные. От шкур под сараем стало совсем темно.

– На какой случай режете скотину? – смиренно уже поинтересовался Никита, подсчитывая шкуры.

Ему никто не ответил.

– Спрашиваю: на какой случай колете скотину? – более ласково спросил он и удивился: те, кого он спрашивал, молча продолжали свое дело. – Да вы что – немы аль как? Эй ты, вихрастый! – крикнул он рыженькому пареньку. – Чего молчишь? Я ведь могу и в милицию сбегать. Пра, истинный бог!

– Дуй-ка подобру-поздорову, – проходя мимо него, держа наготове нож, кинул паренек и, обращаясь к другому, веснушчатому мужику, мягко проговорил: – Братец Иван… давай шкуру повесим.

Тогда Никита, словно ничего не замечая, подошел к чану, поковырял его пальцем, будто интересуясь, из какого он дерева, и выводя рысака за ворота на конный базар, пробормотал:

Базар орал говором людей, ржанием лошадей, мычанием коров, скрипом телег, боем горшков, звоном старого проржавленного железа, пьяной, разудалой песнью, и все это смешалось в один ошарашивающий гул – гул торга.

Никита вначале растерялся, потом подтянулся, окинул глазами базарную площадь. Всюду торчали оглобли, загораживая собою порядки изб, мелочные лавочки, коровий двор, горшечные ряды. Оглобель было так много, что Никите показалось – на площади расположилось какое-то чудное войско, у которого на плечах не ружья, а оглобли… А между поднятыми оглоблями по дороге скакали на лошадях торгаши-шерамыжники, показывая своих коней. Вон татарин Якутка – Никита его хорошо знает – верхом на белой лошади, костистой, широкозадой, с огромной головой, мечется и кричит что есть мочи.

– Ы-ых! На такой коне только бы царю ездить!

А вон и Петр Кульков. Этот – жулик первосортный. Он те уж на лошадь не сядет, с земли не сойдет. Никита и его хорошо знает. Знает, что Петр Кульков недавно служил лесничим и охранником вод, а теперь взялся за лошадей. Он ленивую лошадь выхаживает по-своему: привяжет ее в сарае к перекладу и, поливая водой, порет в три кнута до тех пор, пока она не заплачет. Лошади плачут тоненьким голоском, как щенята. Вот какой гусь Петька Кульков, кривой пес. Вон он ходит, примеряется, высматривает, как коршун. Цоп – и пошел писать. Продай-ка ему рысака – он катнет на нем в город да сотенки три и зашибет. И чего Плакущев надумал продать рысака? Боится: Кирька Ждаркин отберет. Но ведь расписка на рысака у Плакущева.

– Фигу получит Кирька! – бормочет Никита, выпрягая рысака, ставя его в ряд с другими лошадьми.

И не успел он по-настоящему оглядеться, почесать руки, как его окружили. Тут были и шерамыжники, они налетели, как галки, и просто крестьяне из других сел – вихрастые, чумазые, с большими руками, и причесанные, прилизанные – знатоки лошадиных пород.

– Продаешь, Никита Семеныч? – спросил Петька Кульков, издали, одним глазом рассматривая рысака. – Кирьки Ждаркина рысак? А?

«Экий пес – все знает!» – в тревоге подумал Никитз и закричал:

– Был его, да быльем поросло. Он и без рысака хорошо скачет. Третью жену менять надумал.

– Та-ак? Стало быть, Плакущеву рысак перешел? Зачем продаете? Видно, болезнь у него какая есть? Сап?

– Ты мне удочки не забрасывай, – разозлился Никита. – Сапов там не наворачивай. Не на того напал. Конь, как яблочко.

– И яблочко внутре бывает с червячком. – Петька Кульков подошел к рысаку и, врезаясь пальцами в мякоть, что есть силы провел ими вдоль хребта.

Рысак не шелохнулся. Только легкая дрожь прошла по всему телу да напряженней навострились уши – серые, с черными каемками.

– Хребтюк крепкий, – сказал Петька Кульков и начал осматривать рысака, как врач рекрута. Он посмотрел копыта, грудь, измерил расстояние между передними ногами, определяя бег рысака, затем отвернул гриву, пересчитал там иверни и не стерпел: – Да-а. Рысак на белом пироге рос. Сколько?

«Укупит еще, пес кривой», – перепугался Никита и крикнул:

– Тебе не продам. Пускай в хрестьянские руки идет. Была бы жена молодая, ее бы за него не пожалел. Вот что.

– Чай, женись на молодой. Нонче раз-раз – и квас.

– Дуровину плетешь, дуровину, – оттолкнул его Никита и, расчесывая хвост рысаку, опешил: толпа около рысака растет, торг на новом базаре приостановился.

– Что же, – сказал, немного подумав, Петька Кульков и закричал: – Ежели Плакущев продает своего коня, распродается, так сказать… то, стало быть… делать нечего: каюк пришел!

И молва о том, что Плакущев – из Широкого Буерака – распродается, поползла по базару, по конным, коровьим рядам, спугнула тех, кто еще сомневался, кто находился на распутье. И вот хлестнула торг, и цены, как лавина с гор, скатились вниз, за бесценок – пятнадцать – двадцать рублей голова – шерамыжники рванули лошадей, уводя их на постоялые дворы, чтобы убивать их там и засаливать в больших деревянных пузатых чанах.

В этой горячке не устоял и Никита Гурьянов. Он за шестнадцать рублей купил двух подростков-жеребят, годных для бороньбы. Рысак же стоял у телеги, грыз металлическую цепь. А на углу у нардома в радиотрубу голос кричал о социализме, о сплошной коллективизации, о тракторных колоннах, о выкорчевывании корней капитализма. Никита, прислушиваясь к этому голосу, торопко привязывал жеребят к наклеске, возбужденный и потный.

– Сколько ты за него?… Сколько за рысака-то? – приставал к нему мужик в чапане и в лаптях.

– Ты еще тут? – с досадой спросил Никита. – Из мордвов будешь? Сто целковых, русским языком тебе сказали. Золотом, – добавил он чуть спустя.

– Эх, где это нонче взять золото?

– Возьми где хошь. У вас, у мордвишек, золота много, – оборвал Никита и повел рысака на постоялый двор, держа в поводу двух молодых, игривых жеребят, любуясь их аккуратными, как стаканчики, копытами, еще не зная, что сказать Плакущеву о рысаке. «А, набрешу», – решил он, входя в избу.

В избе в пару и копоти трудно было разобрать, кто сидел за столом, и, только вглядевшись, Никита заметил, что около самовара сидит и сам Евстигней Силантьев. То, что Евстигней был когда-то толстый, можно было определить по складкам на его лице, шее. Казалось, что на него случайно натянули чужую кожу: она висела на нем так же, как висит отцовская рубашка на пареньке, Никита припомнил, как, бывало, Евстигней ел воблу. Он, не очищая ее, ел прямо с головы, со всеми потрохами, и хвалился при этом: «Оттого я и жирен, воблу вот так жру. Вобла – самая пользительная». А вот теперь он сидит тощий, грязненький, такой шелудивый, и часто-часто мигает, за что его и зовут все «Мигунчик». А рядом с ним Плакущев, Маркел Быков, юродивый монах… И этот тут – Петька Кульков. Ну, хахаль… успел уже прикатить… И еще сидят какие-то незнакомые Никите.

– Продал? – вопросом встретил его Плакущев.

– Смахнул. Рази такого коня не подцепят? – ответил Никита.

– Да чего говорить. Стыдно говорить, – Никита махнул рукой и присел на конец скамейки.

– Сколько? – настойчиво переспросил Плакущев.

– «Сколько?» – злобно передразнил Никита. – Ты, чай, ждешь тыщу. «Сколько?» Девяносто шесть целковых – вот сколько, – выпалил он и вытер набежавшую слезу. – Сердце у меня выдернули с рысаком. Берег, берег, а теперь к козе под хвост. «Продай». Вот те и «продай».

Плакущев долго молчал. По лбу его забегали тени грусти, досады, жалости.

– Вот и продали, – он так вздохнул, ровно стоял перед гробом любимого сына. – Ну, черт с ним! – сорвалось у него, и все покосились, зная, что он никогда не ругался. – Давай деньги.

– Деньги? – Никита завозился. – Вот тридцать целковых задатку… Расписку давай, лист похвальный. Требует.

Плакущев искоса, недоверчиво посмотрел на Никиту, затем достал расписку, именной лист, в котором была записана вся родословная рысака, и положил перед Никитой. Наступило неловкое молчание. Тогда Маркел Быков, тараща глаза, низко опускаясь над столом, снова начал свой рассказ, прерванный приходом Никиты:

– Так вот, приехал к нам намеднись стрикулист один и давай разводить, как большевики росли. Слышь, когда-то их было всего двадцать пять человек, а теперь, слышь, к двум миллиёнам подъезжат. Я и подумал: чего мы им тогда башки не пооткрутили? Вот и жили бы спокойно. А теперь сладь-ка с ними. Два миллиёна!

– Поотвертеть бы башки – да на кол, как ворам в Китае, – вступился, суетясь, Никита. – Я тож с ним толковал. Он мне все насчет социализму, а я ему вопросик – сколько, мол, жалованья огребаешь? Триста, слышь, целковых в месяц, то да се – суточные там какие-то… сот пяток и набегает. Вот сымает таких двенадцать урожаев в году да нас социализирует. Да за такие деньги чего мужика не крутить! Я бы и то согласился. Дай-ка мне полтыщи в месяц. Ого-го чего наделаю.

– Они хитры, – процедил Маркел. – Нам бы союз крестьянский организовать.

– Зачем это? – спросил Никита.

– А пускай он, рабочий класс, в ногах вот за кусок хлеба поелозит, – гневно прогнусил Маркел, показывая пальцем на ободранный носок сапога.

– Зря болтаете, – оборвал Плакущев. – Не для такого разговору собрались. А я вот ставлю – куда идти? Время наступило такое, когда о завалинку чесаться нельзя, когда один не тот шаг – и тебя в прорубь спихнут. Об этом нам надо подумать крепко.

– Ты, Илья Максимович, голова у нас… тебе и суд, как Соломону, – проговорил Маркел, упираясь грудью в стол, заглядывая в лицо Плакущеву. – Тебе в руци предаемся. Я бы своим кулачонком и то всех бы прибил… А ведь за жисть свою мухи не тронул.

– Я?… Я одно думаю: одна дорога – идти за правительством, – подчеркнул Плакущев.

Маркел оттолкнулся от стола и положил руки на живот.

– Матушка Расея вскачь понеслась. Теперь и думать некогда, держись только. – Плакущев вынул из кармана газету и начал читать с пропусками: – Вот что сказано в центральной прессе о нашей местности: «В течение последнего времени ряд статей и корреспонденции с мест убедительно показали, что в Широком Буераке не все благополучно… Местные кулаки, во главе с председателем сельсовета Ильей Гурьяновым, сумели обвести районные и краевые организации, подготовили и партийное мнение к тому, что из партии исключили лучших, преданных делу революции работников: Кирилла Ждаркина и старого большевика Богданова. Центральная Контрольная Комиссия, куда поступило дело Богданова и Ждаркина, восстановила их в партии и исключила из партии, как примазавшегося к ней, Илью Гурьянова, предложив соответствующим организациям немедленно снять последнего с работы».

– Это Ильку-то сковырнули? – перебил Никита, интересуясь судьбой сына.

– Надо думать, – ответил Плакущев и достал вторую газету. – А вот еще: «В районе Широкого Буерака организуется межселенная тракторная станция. Директором станции назначен Кирилл Ждаркин».

– Что ты, пес: везде Кирилл! Ай да племяш!

Плакущев искоса посмотрел на Никиту, удивляясь его расторопности, необычайной смелости.

– И еще: «Одновременно в том же районе будет приступлено к разработке богатейших залежей торфа». Видали? – Плакущев приподнялся и разгреб руками около себя так, точно сидел в прогнившей соломе. – Очищаться нам надо от всего на свете.

В избу вошли трое. Став у порога, они робко осмотрелись.

– Ды-отку? – заговорил юродивый, приняв свой обычный вид, напялив на себя драную цветную поддевку.

– Из Лесного-под. Идут тора-трак, – ответил один.

– Кто это? – Никита нагнулся к Плакущеву.

– То-то, язык-то какой собачий.

– Знамо дело, – Плакущев тонко улыбнулся, вслушиваясь в разговор.

Никто, кроме юродивого и Плакущева, не понимал языка, на котором говорили пришедшие люди. А язык был прост. Они делили каждое слово на слоги и переставляли их.

Плакущев, все так же улыбаясь, нагнулся к юродивому, тот мотнул головой и долго о чем-то говорил с пришедшими. Затем махнул рукой, чужие вышли. Но тут же появились новые, тоже о чем-то поговорили с юродивым, вышли. Люди эти были с разных концов – из Илима-города, из Подлесного, из Колояра, из Москвы.

Никита, озабоченный тем, как теперь увести домой рысака, совсем не обратил внимания на посторонних людей. Улучив момент, он незаметно шмыгнул во двор, с разбегу вскочил в окованную железом телегу, взял в руки вожжи и вдруг почувствовал – рысак стал ему как-то родней. Вот тот же конь, а уж как-то и милей и приятней.

– Вот дива какая, – проговорил он, выезжая со двора, и, натягивая вожжи, осторожно положил их на бока рысака, боясь стереть нежную серебристую шерстку.

По дороге в Широкий Буерак на четвертой версте, около перелеска, он настиг сноху Зинку.

Она шла тропочкой, утоптанной человеческими шагами, – мягкой, как из растопленного солнцем вара. Солнца было много – теплого, ласкового, зовущего прилечь под первый куст. И Зинке было жарко. Сначала она стянула с головы косынку, небрежно сбросив ее на плечи, и легкий весенний ветерок тревожил ее черные, с рыжим отливом волосы… Но солнце припекало. Зинка распахнула куртку, оголяя белую шею. Ей было томно, и она рассматривала следы на тропочке – были тут маленькие, с узкими каблуками, а иные ложились большими отпечатками. И эти большие следы бросали ее в трепет.

– Фомушка… Фома, – шептала она, вспоминая умершего мужа.

Ей хотелось запеть какую-нибудь грустную песенку, но отпечатки человеческих ног на тропочке снова кидали ее в жар, и она сбросила с себя куртку, оголяя плечи, подставляя их солнцу, склонила голову набок, точно уже не в силах была нести ее.

Такую ее и настиг Никита.

– Ты что одна? Илья где?

– Задержался. Обещал нагнать меня, – ответила она и, вся жаркая, села в окованный ящик рядом с Никитой.

И тут Зинка сделала оплошку – сама виновата, как потом утверждал Никита: она слишком плотно привалилась к Никите. И Никита, ощутив теплоту ее разгоряченного тела, подъезжая к леску, свернул в сторону. Зинка только и заметила, как перед ее глазами мелькнули две – в вечной черноте – ладони, затем руки с силой толкнули ее в плечи, опрокидывая на спину, и она, почувствовав на своем лице дыхание Никиты, хотела закричать, сопротивляться и не смогла…

– Что ты наделал, тятенька! – чуть погодя со страхом вскрикнула она.

– Ничего… тебе это на пользу, – глядя в сторону, отряхивая колени, пробурчал Никита. – Баба ты в соку… лавная, положим… А меня вот во грех ввела… радость мою нарушила: жеребят я купил… – Он было хотел ей сообщить и то, как провел с рысаком Плакущева, но спохватился, боясь, что Зинка все перескажет отцу, и добавил, высказывая свою затаенную мысль, как высказывают ее самому близкому человеку: – Ежели я не разбогатею – удавлюсь. Видала, чего думаю? А ты – «чего ты наделал, тятенька». Да и какой я тебе тятенька? Ты иди со мной, вот закрутим, завертим… Чего с Илькой спуталась? Эх, ты-ы, баба, прямо-то дело, – и подхлестнул рысака.

Разгоряченный рысак, закусив удила, крупной рысью промчался улицей и со всего разбегу, высоко задрав голову, оглоблями ударился в ворота. Ворота со скрипом распахнулись.

– Вот разблажился! – Перепуганный Никита выскочил из телеги. – С цепи, что ль, сорвался? Аль у другого хозяина не хочешь жить? Я вот тебя! – Он замахнулся, но, вместо того чтобы ударить, похлопал рысака ладошкой по крутой шее и прикрикнул на Зинку: – Вылазь, ты-ы! Чего, ровно прикована, сидишь!

Зинка, разглаживая помятую юбку, сгорала от стыда. Она видела – на крыльце стоит Илья. Руки он глубоко затискал в карманы брюк, фуражку нахлобучил так, что козырьком прикрыл глаза, и весь налился злобой.

«Видно, обогнал нас дорогой… и подметил», – подумала она и пристыла к телеге.

– Это ты чего во двор привел? – спросил Илья, показывая на жеребят, и весь подался вперед.

– Это? Жеребятки-то? – наивно переспросил Никита. – Чай, пахать скоро, а я ведь землички еще прихватил. Бурдяшинцы сдают, а сами на Магнитогор какой-то улепетывают. Вот я и прихватил.

Илья весь передернулся.

– На плечах-то что у тебя – лагун?

– Ты не больно финти, – взъерепенился Никита. – Знаю, из властей-то тебя сковырнули. «Через отруба – к коммуне». Вот и ступай теперь «через отруба к коммуне». Да еще не то будет. Придешь, в ногах у отца валяться будешь.

– Рыжий черт! – сорвалось у Ильи. – Тюлень! Да ты знаешь, что надвигается? Тракторы идут. Вас теперь, как тараканов, щелкать начнут. А он жеребят еще купил.

– А мне что! Мне пахать надо. Не собьешь. Советская власть укрупненным двором велит жить. Видали таких!

Никита уже понимал, что наговорил лишков, но то, что Илья кинул ему самое оскорбительное, данное когда-то на Каспии – «Тюлень», взбесило его, и он не мог удержаться.

А тут еще на крыльцо вышла Елька и, глядя на Зинку, догадываясь о том, что дорогой с ней проделал Никита, соткнув руки в бока, сказала:

– Из-за этой шлюхи, что ль, кобели, сцепились?

Тогда Никита побагровел и рявкнул:

– Убирайтесь! Все! Со мной плохо… Я вам дом поставил, хлебом засыпал.

– Да он в глотку не лезет, хлеб-то твой… Пойти вон и доказать, где у тебя хлеб-то спрятан. В старой бане. Знаю, – сквозь зубы процедила Елька.

– Что-о?! – цыкнул на нее Никита.

– А-а-а, – Илья скрипнул зубами и, короткий, комлястый, сошел вниз по ступенькам крыльца, стукая о них каблуками сапог. – Ты и нас хочешь всех за собой в яму… Тюлень!

Он весь сжался. Никита отпрыгнул в сторону, но кулак Ильи настиг его и сильным ударом в загривок сшиб с ног. Падая на навозную кучу у конюшни, Никита, не столько от боли, сколько от непомерной злобы, завыл, пугая под сараем на привязи собаку Цапая.

Но как только во дворе смолк шум, Никита поднялся на колени и, глядя в глаза Цапаю, стал жаловаться:

– Вот ты только у меня и остался. Понимаешь, чего творится? Эх, чего природа вам говор не дала… – Немного помолчал и шепотком на ухо, прерывая слова смехом, передал Цапаю: – Знаешь что: башкан Плакущев мне велел рысака в чужие руки продать, а я его – хоп и к себе на двор. Теперь рысак-то нам с тобой принадлежит. Карауль, смотри, хорошенько. Вот облапошили башкана. И это – слушай-ка, как весна поет, – он мотнул рукой в сторону, прислушиваясь к тому, как булькают с гор весенние потоки, как пыхтит, нежится земля под солнцем, как где-то на конце улицы раздался крик ребятишек – резвый, задорный, по-весеннему изобильный.

И Цапай заскулил с позевотой, просясь на волю. У Никиты глаза засияли от звуков весны. Он поднялся на ноги и, забыв о нанесенной обиде, проговорил:

– Я вот эту песню люблю слушать, Цапаюшка: ночи не сплю, все слушаю, как земля в весну поет, булькает, пыхтит, будто здоровяк. И грязь люблю. Люди вон городские в гамашах выйдут весной и прыг, прыг, как козы, ножками перебирают, чтоб не промочить. А я – другое: вот гляди, как, – он шагнул и, утопая в весенней жирной грязи, добавил: – Вот как, всеми лапами. На, промокай меня, земля, насквозь. – И снова приостановился, обвис. – Сердцем вот только что-то я гнию, Цапаюшка: чую – беда большая ползет.

В эту ночь Маркел Быков потревожил Никиту.

Никита, сидя за столом, облокотившись, положив голову на большие ладони, спал в задней избе и сквозь сон услышал, как кто-то легонько забарабанил в окно. Он быстро встрепенулся, по-детски выкрикнул:

– Ты что, занемог, что ль, Никита Семенович? – спросил Маркел.

– Не-ет. Я сроду не хвораю.

– Что же так сидишь?

– Спишь? Чай, вон на кровать ляг.

– На кровать? На кровати меня сто лет не разбудишь. А тут руки у меня устанут, голова соскользнет, я стукнусь о стол башкой и – «Эх, лошадям надо месить».

– Экая божия дудка, – даже Маркел удивился.

– Я такой, – довольный тем, что удивил Маркела, с похвальбой заговорил Никита. – Я, как козявка: чуть свет – на ногах. А ты что притащился?

– Ты путь-дорогу со мной не разделишь? – всматриваясь во тьму, осторожно намекнул Маркел.

– Во-та, аль не чуешь, что лезет? В другой стране, что ль, живешь?

– Угу! – вдруг догадался Никита, чувствуя, как с него слетела дремота. – Ты где ее прихватил… и как она – черноземом аль как?

– Чего? Земля? Слыхал, земля – мед. Да вот как до нее добраться? Одному не с руки. – Маркел передохнул. – Далеко. Да ведь собака вон у меня, кобель, к суке за семнадцать верст бегала. То собака. А мы, чай, с тобой – ого! Поедем!

– Поедем! Да давай маленько вздремнем. Лошадей я только к корму пустил.

– Да ты, голова садова, – даже рассмеялся Маркел, несмотря на то что внутри у него все бурлило, – ты чего думаешь? Землю, дескать, я где тут поблизости открыл? Не-ет. Тут земля для нас – могила. Я то тебе говорю, зову тебя… как бы толком сказать… Ну, еду я искать местность, где нет этой… коллективизации.

– Это ж куда? – свирепо заворчал Никита. – К дьяволу на кулички? А дом, лошади, скотина, загонь разделены? Ты что, угорел что ль?

– Э-э, червяк земляной, да негодный. А еще герой японской войны: вешать нас будут, как собак бешеных… тебя в перву голову.

– Ну, это ты зря. Со зла это ты.

– Да ты сам-то помнишь, гуляли – кричал: «Все по ветру развею, останусь, как трын-трава». Помнишь?

– Что-то не помнитца, – с позевотой ответил Никита.

– Гляди! – Маркел сел в телегу, подхлестнул лошадь и, стуком колес будя ночную тишь, скрылся в темноте.

– Экое непутевое время, – пробормотал Никита и только тут заметил, что в улице через каждые два-три двора в избах горит свет, а из ворот торопко выскакивают какие-то люди, мчатся на лошадях мимо изб, мимо церкви в неизвестном направлении. «Беда какая ни на есть, – спохватился он, взбираясь на сарай, и на слух – ночь была темная – стал угадывать, куда катят подводы. – Война, видно… опять война», – решил он и, схватив фонарь, выбежал на улицу, зашагал вдоль по порядку, прислушиваясь к говору людей за окнами изб.

– Ай, Никита Семеныч! Ты тож из своей норы вынырнул? Всех выгоним, всех!

Никита шарахнулся, – из темноты на него наползло что-то похожее на огромного паука.

– Хе-хе! Уробел? Все уробеете, чертяки проклятые… Ноги-то вот мне золотые поставите, – на свет фонаря выполз Епиха Чанцев и погрозил кулаком. – Собираются, нюхаются, сговариваются, а Епишка, дескать, без ног… Нет, елозю вот и все-е на свете знаю. Хошь, на тебя донос сделаю?

Никита уже бежал к своему двору, а Епиха все кричал вдогонку:

– Башки вам пооткрутим на рукомойники. Силища наша идет, – и полз за Никитой.

– Ты чего орешь? Тебе это велено делать? – Шлёнка схватил за плечо Епиху и приподнял, как корягу. – Тебе на то доверие дано? Тебе дано – елозь и слушай. А он! Дам вот по сопатке.

– Да ведь, Вася… сердце не выдержало: от меня, от Епишки безногого, метнулся.

– Нишкни! Ползи вон туда.

И они разошлись. Шлёнка, сливаясь с избами, шел, крадучись, порядком на Бурдяшку, а Епиха, выбрасывая вперед ноги, пополз ко двору Маркела Быкова, в избе которого вспыхнул огонек.

Источник:

librolife.ru

Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая в городе Астрахань

В данном каталоге вы можете найти Панферов Ф. Бруски. Том 2. Книги третья и четвертая по разумной стоимости, сравнить цены, а также изучить прочие книги в категории Художественная литература. Ознакомиться с параметрами, ценами и обзорами товара. Транспортировка осуществляется в любой город России, например: Астрахань, Казань, Тюмень.